Tags: Онтология

Книги

Значение Канта для меня лично.

Мало какой текст повлиял на мое представление о философии так, как Критика чистого разума. И одной из самых важных была первая фраза 1-го параграфа Трансцендентальной эстетики:
"Каким бы образом и при помощи каких бы средств ни относилось познание к предметам, во всяком случае созерцание есть именно тот способ, каким познание непосредственно относится к ним и к которому как к средству стремится всякое мышление. Созерцание имеет место, только если нам дается предмет; а это в свою очередь возможно, по крайней мере для нас, людей, лишь благодаря тому, что предмет некоторым образом воздействует на нашу душу (das Gemüt afficiere)".

Прошло много лет после того, как я прочитал ее в первый раз. И далеко не сразу я понял, что же в сказанном проговорилось. Ведь вначале фраза эта казалась мне говорящей вещь настолько очевидную, что я сходу ее проскакивал. Ну, что может быть очевиднее мысли: "предмет некоторым образом воздействует на нашу душу"? Однако.... Я, хотя целиком перечитывал КЧР раза четыре, начало перечитывал десятки раз. Что-то смутное не давало мне покоя. Мне все казалось, что есть что-то ускользающее от меня, из-за чего начало делается неясным. И вдруг пришел вопрос.
Collapse )
Книги

О чудесах.

Бог идеже хощет, побеждается естества чин: творит бо елика хощет.
____________________________
Слишком часто так называемые "глубоко верующие люди" представляют каждое наводнение, землетрясение, катастрофу, упавший на голову кирпич, или просто встречу на улице как непременно "победу над естества чином", т.е.  как чудо.
Collapse )
Книги

Кант.

Почти триста лет назад родился один из величайших философов.
Я многим ему обязан. Именно его вопрошание многие годы направляло мое. Именно его тексты были несколько лет главной темой наших бесконечных -- до крика, иногда чуть не до драки -- споров с друзьями.
Я очень многим ему обязан. Почти всем. Потому что именно благодаря ему я научился думать, и смог впоследствии увидеть философскую безупречность святоотеческой мысли.

PS Две истории из прошлого.
Collapse )
Книги

Ипостась и "личность".

Читаю де Любака и Марселя.
Отрицание «индивидуализма» в персонализме, экзистенциализме есть – глубинно – отрицание бытия через отрицание ипостаси.
Collapse )
Книги

"Будете как боги" и "квантовый индетерминизм".

Очень интересно: http://tugodum.livejournal.com/515897.html
Из коммента: ""заказ" же (гуманитарный) был на индетерминизм".
Вспомнилось: "Сущность и имя превосходящей наш разум истины с невероятной силой приковывают к себе любознательного человека и рождают в душах, слишком жадных к знаниям, неосуществимое стремление. Это то самое стремление, которое вселило в первого Адама жажду сравняться с Богом (Свт. Григорий Палама. Триады в защиту священно-безмолствующих, II, 1, 41).
Вот мне думается, что заказ был в том, чтобы уничтожить непознаваемое.
Collapse )
Книги

Постмодернизм.

"<...> в основе всех наших суждений и заключений лежат известные конечные всеобщие понятия, без которых всякое мышление, а не только философское, было бы невозможным. Тот, у кого не было бы понятий субстанции и акциденции, причины и действия, не смог бы ни о чем помыслить" (Шеллинг. Философия откровения. Кн. 1, 1).

Это не могло не закончиться бунтом против метафизики :)
Гносеологический оптимизм не мог не смениться гносеологическим отчаянием. А последнее -- истерическим стёбом.

Башмаки.

"... Возьмем для примера самое обычное — крестьянские башмаки. Для их описания нам не требуется даже, чтобы перед нами лежали действительные образцы этого находящегося в обиходе изделия. Всякому они известны. Но поскольку все дело в непосредственном описании, полезно будет способствовать их наглядному представлению.
Для этого довольно будет их изображения. Возьмем известную картину Ван Гога, который не раз писал башмаки. Но на что же тут, собственно говоря, смотреть? Всякий знает, что нужно для башмака. Если это не деревянные башмаки и не лыковые лапти, то тут будет подошва из кожи и кожаный верх, скрепленные нитями и гвоздями. Такое изделие служит как обувь. Вещество и форма бывают разными в зависимости от служебности: предназначены башмаки для работы в поле или для танцев.
Все это верно, но относится лишь к тому, что и без того известно. Дельность изделия — в его служебности. Но как же обстоит дело с этой служебностью? Постигаем ли мы вместе с нею и дельность изделия? Не следует ли нам, дабы удалось такое постижение, обратиться к служебности изделия в том, как оно служит? Крестьянка носит башмаки, работая в поле. Вот только здесь они и оказываются тем, что они суть. И при том тем подлиннее, чём меньше крестьянка, занятая работой, думает о башмаках или смотрит на них и вообще чувствует их у себя на ногах. Она ходит в башмаках, она стоит в них. И так башмаки действительно служат ей. И вот здесь, когда изделие действительно применяется и употребляется, дельность изделия действительно встретится на нашем пути.
А пока мы только пытаемся представить и вспомнить вообще башмаки или же пока мы вообще видим на картине просто стоящие перед нами, пустые, остающиеся без употребления башмаки, мы никогда
не узнаем, что же такое по истине есть эта дельность изделия. На картине Ван Гога мы не можем даже сказать, где стоят эти башмаки. Вокруг них нет ничего, к чему они могли бы относиться, есть только неопределенное пространство. Нет даже земли, налипшей на них в поле
или по дороге с поля, а эта приставшая к башмакам земля могла бы по крайней мере указать на их применение. Просто стоят крестьянские башмаки, и, кроме них, нет ничего. И все же.
Из темного истоптанного нутра этих башмаков неподвижно глядит на нас упорный труд тяжело ступающих во время работы в поле ног. Тяжелая и грубая прочность башмаков собрала в себе все упорство неспешных шагов вдоль широко раскинувшихся и всегда одинаковых борозд, над которыми дует пронизывающий резкий ветер. На этой коже осталась сытая сырость почвы. Одиночество забилось под подошвы этих башмаков, одинокий путь с поля домой вечернею порою. Немотствующий
зов земли отдается в этих башмаках, земли, щедро дарящей зрелость зерна, земли с необъяснимой самоотверженностью ее залежных полей в глухое зимнее время. Тревожная забота о будущем хлебе насущном сквозит в этих башмаках, забота, не знающая жалоб, и радость, не
ищущая слов, когда пережиты тяжелые дни, трепетный страх в ожидании родов и дрожь предчувствия близящейся смерти. Земле принадлежат эти башмаки, эта дельность, в мире крестьянки --хранящий их кров. И из этой хранимой принадлежности земле изделие восстает
для того, чтобы покоиться в себе самом.
Но мы, наверное, только видим все это в башмаках, нарисованных на картине. А крестьянка просто носит их. Если бы только это было так просто — просто носить их. Когда крестьянка поздним вечером, чувствуя крепкую, хотя и здоровую усталость, отставляет в сторону свои башмаки, а в предрассветных сумерках снова берется за них или же в праздник проходит мимо них, она всегда, и притом без всякого наблюдения и разглядывания, уже знает все сказанное.
Дельность изделия хотя и состоит в его служебности, но сама служебность покоится в полноте существенного бытия изделия. Мы это бытие именуем надежностью. В силу этой надежности крестьянка приобщена к немотствующему зову земли, в силу этой надежности она твердо уверена в своем мире. Мир и земля для нее и для тех, кто вместе с ней разделяет ее способ бытия, пребывают в дельности изделия, и никак иначе. Мы говорим “никак иначе” и заблуждаемся; ибо только надежность дельного и придает укромность этому простому миру и наделяет землю вольностью постоянного набухания и напора.
Дельность изделия, надежность, искони собирает и содержит в себе все вещи, все что ни есть, каковы они ни есть. А служебность изделия — сущностное следствие надежности. Служебность погружена в надежность, она ничто без нее. Отдельное изделие, если им пользоваться, изнашивается и истрачивается; но вместе с этим использованием и самое использование используется, изнашиваясь и делаясь обыденным. И так само бытие изделия приходит в запустение и опускается. Такое опустошение дельности есть убывание надежности. А убыль, которой все вещи человеческого обихода бывают обязаны своей тоскливо-назойливой обыденностью, есть лишь новое свидетельство в пользу изначальной сущности дельности изделия. Истираясь и истрачиваясь, обыденность изделия начинает выпирать наружу как единственный и будто бы единственно возможный для изделия способ бытия. И теперь уже одна лишь служебность зрима в изделии. Она создает видимость, будто исток изделия заключен просто в его
изготовлении, напечатляющем такую-то форму такому-то веществу. И все же у дельности изделия более глубокое происхождение. У вещества и формы и у различения того и другого более глубокий исток. Покой покоящегося в себе самом изделия состоит в надежности.
Только она и показывает нам, что такое изделие по истине. Но нам ничего еще не известно о том, что мы стремились найти в первую очередь, о вещности вещи, и уж тем более ничего не известно нам о том, что мы, собственно говоря, искали, а именно о творческой сути творения
как художественного творения. Или, может быть, незаметно и как бы между делом мы уже узнали что-то о бытии творения творением? Мы обрели дельность изделия. Но как мы обрели ее? Не в
описании и объяснении наличного изделия, не в отчете о процессе его изготовления и не в наблюдении над тем, как тут и там действительно применяют это изделие, башмаки, — нет, мы обрели эту дельность изделия, оказавшись перед картиной Ван Гога. И карги на сказала свое
слово. Оказавшись близ творения, мы внезапно побывали в ином месте, не там, где находимся обычно. Благодаря художественному творению мы изведали, что такое по истине это изделие, башмаки. Самым дурным самообманом было бы, если бы мы сочли, что наше описание, нечто
лишь субъективное, все расписало нам так, как это мы представили себе, а затем мы только вложили все это в изделие. Если и есть тут что-либо сомнительное, то только одно — именно то, что, оказавшись близ творения, мы узнали и постигли, быть может, слишком мало, а свое
постижение выразили в словах слишком неумело и прямолинейно. Но, главное, творение отнюдь не послужило нам, как могло показаться поначалу, лишь для целей более наглядного представления того, что такое изделие. Напротив, только через посредство творения и только в творении дельность изделия выявилась, и выявилась особо, как таковая.
Что же совершается здесь? Что творится в творении? Картина Ван Гога есть раскрытие, растворение того, что поистине есть это изделие, крестьянские башмаки. Сущее вступает в несокрытость своего бытия. Несокрытость бытия греки именовали словом ἀλήθεια. Мы же
говорим “истина” и не задумываемся над этим словом. В творении, если в нем совершается раскрытие, растворение сущего для бытия его тем-то и таким-то сущим, творится совершение истины. В художественном творении истина сущего полагает себя в творение. “Полагать" означает здесь — приводить к стоянию. То или иное сущее, например башмаки, приводится в творении к стоянию в
светлоте своего бытия. Бытие сущего входит в постоянство своего
свечения.
Итак, сущность искусства вот что: истина сущего, полагающаяся в творение".
Мартин Хайдеггер. Исток художественного творения.

Башмаки

Полезно нам сравнить это с тупым самодовольством поношенного, -- но все еще задорного! -- туристического башмака, памятник которому открыли 8 сентября в городе Сосновый Бор Ленинградской области (http://sdelanounas.ru/blogs/21747/). В таких башмаках не стоят устало и твердо в просвете бытия, в таких бессмысленно топочут в поисках впечатлений...

Башмак

PS Я окончательно понял цену советскому правозащитному движению, когда в очередной бессчетный раз услышал возмущенное шипение: "...нас лишают права съездить за границу посмотреть мир!".
Книги

Об истоке вопрошания.

Очень много лет назад я написал некий философский текст. Он родился из бесконечных разговоров с моими друзьями Валерием Рубцовым, Сергеем Егоровым, Александром Черепановым, Василием Тарасовым, Сергеем Манякиным. Каждая наша встреча была исступленным поиском ответов на главные вопросы и, главное, -- поиском главных вопросов. Разумеется, мы искали помощи у великих предшественников. Это были, прежде всего: Платон, Аристотель, Секст Эмпирик, Нагарджуна, Шанкара, Декарт, Беркли, Юм, Шопенгауэр, Гегель, Шеллинг, Фихте, Ницше, Конт, Милль, Рассел, Гуссерль, Витгенштейн, Хайдеггер, Флоренский. Были и еще десятки философов, которых мы читали и обсуждали, пытаясь обрести помощь и у них. И, конечно, Кант. Кант был самым-самым-самым. И, отдавая дань памяти его значению для нас, я в своем тексте дал единственную цитату (незакавыченную, без указания авторства) именно из Канта.
Процесс написания текста тянулся лет десять. Это были вновь возобновляемые попытки поставить и разрешить главные вопросы. Я упирался в тупик, и начинал сначала. В конце концов я понял, что текст и должен представлять из себя цепь тупиков и попыток вырваться из них, попыток поисков обходных путей, попыток обрести выход в самом понимании, что оказался в тупике. Мне показалось интересным дать путь мысли непосредственно, начиная с первых шагов. И я отказался от цитирования трудов философов, хотя, конечно, имел их в виду (как постоянно имел в виду своих друзей и вел диалог с ними), потому что философы очень помогают в пути, но идет человек сам. В конце концов оказалось, что для меня самым важным сделалось философское вопрошание как поиск истоков самого вопрошания. Так я текст и озаглавил.
Недавно в одном разговоре я вспомнил об этом своем сочинеии и пообещал выложить его в сети. Выполняю свое обещание. Текст можно посмотреть здесь: http://kiprian-sh.narod.ru/texts/ob-istoke-voproshaniya.pdf

Об Империи и Музыке.

Толковая запись: http://readership.livejournal.com/448060.html

Добавлю от себя относительно некоторых комментов к записи по ссылке.
Это распространенное сегодня умонастроение, что "русские никому ничего не должны", что хватит взваливать на русских какую-то якобы обязанность по строительству империи, что пора бы русским просто пожить как людям. И нельзя сказать, что возникновение и распространение этого умонастроения беспричинно. Но вот какая аналогия пришла мне в голову. Это похоже на то, как если бы великий композитор, уставший от постоянного безденежья, от неблагодарности публики, от зависти, воровства и интриг менее талантливых, но более материально успешных коллег, сказал, что хватит, что он никому ничего не должен. Что он не обязан, забывая о еде и сне, записывать эти рвущиеся в мир ноты, на пределе своих сил вершить тяжкий труд симфонии; труд, который стоит ему здоровья и не приносит никакой выгоды, ни даже благодарности. А станет он заниматься теперь написанием шлягеров, и заживет буквально припеваючи. И действительно, никому он ничего не должен. И действительно, имеет право пожить "как люди".