Вдруг дверь распахнулась от мощного — так что все задрожало — удара (или не так, я смотрел в окно, да и не помню я, в какую сторону открывалась дверь, помню сам грохот удара и рвущийся звук распахиваемой двери). В помещение ворвался капитан Задорожный, бывший дежурным по части. Он сразу заорал:
— Бл…ь! Где, бл…ь, вторая рота?!! Где все, бл…ь? Меня же вы…т из-за вас, б…ди!!! Плац же, б…ь, сколько не метён стоит!!! Вы тут все ох…ли, что ли?!
Каптерщику не сразу удалось вставить несколько слов:
— Товарищ капитан, но это ж Вы в третью роту попали! Мы не знаем. Это третьей роты каптерка...
Дежурный офицер запнулся. И я, отчасти все еще пребывая в вызванном созерцанием настроении, а отчасти в силу веселости характера неожиданно (для всех, включая себя) сказал ему:
— Товарищ капитан, а не ну ли нафиг плац мести? Вы посмотрите, какая красота.
Капитан глянул машинально в окно и… замер. Он ощутил что-то. Что-то свое, возможно, совсем не похожее на то, что ощутил я. Но… В каптерке стало тихо. И все смотрели на плац. Мы были вырваны из времени и места. И помещены куда-то, где оказались глубинно едины, несмотря на сохраняющиеся различия (сегодня я сказал бы об ипостасных идиомах :)). Мы пребывали в свете и единстве чуда красоты и любви. Это длилось всего несколько секунд. Потом очнувшийся капитан снова заорал свое «Бл…ь! Где, бл…ь, вторая рота?!! Где все, бл…ь?» и убежал.
И все закончилось.
Но закончилось ли на самом деле?
И что значит здесь это слово — «закончилось»? Что для меня, для моего сердца, сохранившего же отчего-то (зачем-то?) давнее воспоминание, — что для меня сохранилось? Нет ли в слове «закончилось» некоего приговора капитану, на мгновение выхваченному из тупой повседневности, не дающей возможности говорить иначе, как «матом разговаривая», и вновь ввергнутого (ввергшегося?) обратно уже безвозвратно, без надежды? И нет ли любования собою, таким тонким созерцателем, тонким и сильным, настолько сильным, что способен даже хоть на мгновение поднять окружающих над этой невыносимо пошлой повседневностью, вырвать их из нее, обратить к чему-то щемяще-прекрасному? И не сказалась ли словом «закончилось» радостная уверенность, что для меня-то, в отличие от капитана, ничего не закончилось? Есть. Все это есть. А если есть, то не закончилось ли и для меня? И не оказывается ли мое воспоминание приговором и мне самому, не сохранившему главное в нем — ощущение вдруг родившегося единства сошедшихся в той давней каптерке?
Нет.
Но я, как и тот капитан, все время срываюсь в тупую пошлость повседневности (в хлопоты о неметеном плаце) разделяющую нас, делающую нас чуждыми друг другу. Все время, все это длящееся время постоянно забываю о своей тоске по единению в любви. И о мгновениях, что были, были же в моей жизни.
Но ничего не закончилось. Ни для меня, ни для капитана, ни для кого. Мы не вправе выносить приговор ни другим, ни даже себе. Мы не вправе отчаянно и скорбно согласиться с поражением. Мы все-таки храним зачем-то в сердцах эти мгновения единения и любви, как бы ни виделись отчетливо и безнадежно мы друг другу и сами себе — утратившими их безвозвратно. Что может быть хуже утраты любви?
Грэм Грин сказал однажды фразу про «любить человека почти так, как его любит Бог, зная о нем самое худшее» ...
PS Сказанное не имеет в виду отрицание необходимости мести плацы J