Киприан Шахбазян (kiprian_sh) wrote,
Киприан Шахбазян
kiprian_sh

Годовщина.

Я иногда с тоскою смотрю на скопившиеся за жизнь ее метки, подробности: фотографии, письма, записки и записочки, оставленные мною или мне на моем столе, дневники, стихи и рисунки (свои и чужие, иногда уже даже не вспомнить чьи), вырезки из газет и журналов, что-то еще, и еще что-то. Я же понимаю, что все это не нужно никому, кроме меня. А мне сколько там осталось времени этого «нужно» ... А после. Ну, сынок заглянет когда-нибудь, потратит несколько дней своей жизни. Может быть всплакнет, вспоминая папу. Но все это невозможно ему вместить, у него уже копятся свои подробности своей жизни. А мои для него почти все непонятны, бессодержательны, безгласны.
То же самое и с оставшимися подробностями так называемых «великих». Никакой биограф не расскажет, да и не поймет, как смотрел Достоевский на фотографию своего брата, как Тарковский читал письмо отца.
Мы не можем вместить друг друга. Даже самые близкие. Мы лишь касаемся друг друга, со-при-касаемся друг с другом. И расстаемся, «рано ли, поздно ли», расстаемся навсегда. И мы тоскуем друг о друге, и перебираем полустершиеся следы наших соприкосновений. И мы плачем. Нам помнится, что было что-то, какое-то единство было. И вот оно распалось, рассыпалось в прах писем, записок, фотографий. Все это пока еще сохраняется некой не очень прочной и надежной нитью — памятью. Пока еще.

Я помню, когда мне было три года (я знаю, сколько мне было тогда лет, потому что помню, как в тот день показывал три пальца какому-то папиному знакомому в ответ на известный вопрос), мы с отцом в скверике им. Свердлова кормили муравьев кукурузными палочками. Мы растирали их пальцами, и они хватали радостно своими сильными челюстями крошки и уносили куда-то под асфальт «кормить детей» (папа так сказал). Мне было хорошо, радостно, счастливо. И папе.
Через десяток лет папа увидел с балкона, как его добрый мальчик Каро ходит вдоль газона и стучит мячиком об асфальт, стараясь попасть по выбегающим на него муравьишкам. Было далеко, но папа понял. Он позвал меня домой и спросил: «Зачем, бала-джан?». Мое испуганное «я не...» с трудом растворилось в тяжелой тягучей тишине.
Мы никогда после не говорили с папой об этом. Я даже и подзабыл. Но когда я приехал из больницы, где мне сказали, что отец ночью умер, я вдруг вспомнил, рассматривая фотографии отца, одна из которых с тех пор навсегда связана с этим воспоминанием... И я почти беззвучно выл от бессильного уже стыда, уткнувшись в стену, вдруг впервые и беспросветно окончательно понимая, что я не попрошу у папы прощения уже никогда.

И в ком еще отзовется эта фотография моей болью и отчаянием?

Мы не можем вместить друг друга. У нас «своих дел по горло», мы каждый от своих радости или горя задыхаемся.
Но все-таки другие присутствуют в нас — через нашу радость, через нашу боль (и радость со временем все теснее соединяется с болью) — подробностями нашей жизни, следами наших соприкосновений.
И вот эта тоска, эта боль, эта мука почти непрестанная... Господи!
ГосподиГосподиГосподиГосподиГосподиГосподиГосподиГосподиГосподи!!!
И я не знаю. Откуда-то изнутри меня из моих боли и муки, и сквозь, и через, и поверх них я иногда ощущаю утешение. Мы не можем вместить друг друга. Но Бог может вместить нас всех — в Себе. И соединить друг с другом в то единство, которого мы не можем достичь и стонем в неясном, но мучительном сознании нашего бессилия.

К чему я это все? Сегодня утром я вспомнил Володю «Устина» (так его часто звали, производя прозвище из фамилии). Был такой краснодарский художник. Худенький тихий одинокий человек, пьющий (понятное дело). Он потерял мастерскую, потому что почти случайные собутыльники подрались, пока он спал, и один из них от побоев умер. После потери мастерской Володя совсем запил, делал уже просто шабашки по магазинам (а он был хороший художник, закончил Суриковский). Его было очень жалко, но... «Своих дел по горло». Но иногда мы с ним любили посидеть тихонько под бутылочку. Он был такой тихий, деликатный и трогательный, что жена, очень болезненно переносившая мои выпивки и моих собутыльников, без моей просьбы стелила ему у нас. Он был до слез тронут заботой, тем, что ему постелили простынь, подушку в наволочке, даже одеяло в пододеяльник вправили. Он все порывался лечь тутпростонаполу.
И вот я вспомнил сегодня, что Володя всегда читал, достигнув определенного состояния (почти всегда по моей просьбе, не сам, но я видел, что он очень хочет уже прочесть) свои стихи на смерть Высоцкого. Нам всем казалось, что у нас «вся жизнь впереди», хватит времени на все подробности, и я не записал это стихотворение. Я помню только первую и последнюю строки:
Умер Высоцкий Владимир
<…>
И облака стали перистей.


Когда сыночка заплачет, разбирая мои бумаги, он заплачет и о себе.
Помилуй нас, Господи!
Tags: Высоцкий, Отец, Память, Стихи
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 20 comments